Автор: Ilan Thorn 31.10.2012, 21:06
Ага, я больной и безответственный человек. Но события сегодняшнего дня только обострили мою болезнь - ведь когда предмет твоей любви оказывается в смертельной опасности, чувства возрастают многократно. Поэтому я излагаю здесь свои мысли по этому поводу: слегка стилизованно под романтическую классику XIX века, немного шутливо, отчасти искренне, частично доказательно. Первую версию текста я уже вбрасывал в соответствующую тему, но впоследствии развил мысль и увеличил объем раза эдак в четыре. В общем, каждый сходит с ума по-своему.
Небольшой рассказ о любви
Смешно. Я никогда раньше так об этом не думал, не воспринимал все именно в таком свете. Но ведь такова правда: у меня в жизни была большая и светлая любовь. Настоящая, единственная, неисяякаемая.
Впервые я увидел ее совсем мальчишкой. Мне едва стукнуло семь лет – а возможно, и этого еще не было. Она тогда много говорила, но я ничего не понимал. Она что-то показывала, но я тогда читал очень медленно и просил маму нашептать мне перевод на ухо. И мама шептала, но я все равно ничего не понимал. Но это было не так уж и нужно – все, что она хотела мне показать, я видел и воспринимал не умом, но самой душой; и обращалась она через широко распахнутые серо-голубые ворота в эту душу.
Наши отношения тут же вспыхнули ярким пламенем. Я полностью отдался этой детской страсти, и она ответила мне. Она стала моим первым вдохновением, впервые побудила меня творить - по-детски неумело, но искренне и с невиданной более никогда выдумкой. Сейчас, конечно, понятно, что мы оба тогда были юны, глупы и наивны. Но когда мы были вместе, это не имело никакого значения: она ни о чем меня не просила, я же упивался ее красотой и выдумкой. Мне не было жалко на это никаких денег, ни секунды своего времени.
В те времена я на многое закрывал глаза... да что там, просто еще не мог рассмотреть ни ее реальных интересов, ни ее недостатков. Я по-прежнему не понимал многих ее слов, едва ли был заинтересован политикой, занимавшей ее тогда, и хотя с каждым новым годом я читал все лучше, я не мог постичь всего того, что она мне предлагала. Я стал записывать за ней слова, стал повторять их как мантру, стал копировать ее движения в надежде разгадать их тайное значение и еще ближе приблизиться к ней, проникнуть в тот сладостный, захватывающий мир, что я видел в ней.
Мать, помнится, тогда посмеивалась, считая мою избранницу хотя и красивой, но глупой маленькой девочкой, которой могут понравиться только равно глупые и равно маленькие мальчики. С годами же я стал понимать, что на самом деле ее интересуют ребята постарше; что, пожалуй, слишком многим она делилась со мной, даже не отдавая себе отчета в том, что я был слишком юн, чтобы понять ее. Но временами она вдруг спохватывалась, смотрела на меня свысока и относилась как к ребенку, снисходительно покачивая головой и лепеча простые слова с минимальным смыслом. Но я прощал ей все – я был влюблен, и она была прекрасна. Даже когда она оступалась, даже когда, неуследив, будто по сглазу, произносила какую-нибудь ужасную грубость, пошлость. Даже когда она обманывала меня, пользуясь моей одержимостью. То были пустяковые обманы, на них не следовало обижаться.
Я был с ней все те чудесные годы, когда она была на пике своей красоты и вдохновения. Я понимал ее все чаще, чувствовал ее тепло все полнее. Я вырывался к ней, когда только мог: и хотя, когда мне было десять лет, мать все еще настаивала на том, чтобы присутствовать при наших встречах, в тринадцать она уже не могла мне запретить это упоение. Тем майским утром я то ли сбежал с уроков, то ли вовсе не должен был идти в школу; несколько преданных друзей помогли мне попасть к ней. Вместе мы провели три совершенных часа. Наедине, пусть даже я знал, что где-то неподалеку находятся мои товарищи. В полной темноте, которая каким-то чудом окружила нас, несмотря на столь ранний час. Она предупредила меня, что мы, возможно, в последний раз встречаемся так, при полном слиянии чувств и сознаний, идеально понимая друг друга. И я радовался этой заключительной встрече, я плакал в ее объятьях от горечи неизбежного расставания и тут же моргал и смахивал слезы, чтобы они не заслоняли ее красоту. Я молил все известные мне божества, чтобы оттянуть момент расставания, но, махнув мне на прощание золотисто-рыжим платком цвета заката двойных солнц, она отступила в темноту, в то время как меня поглотил свет нового дня. От этого света можно было укрыться только под распустившейся листвой липовых деревьев, растущих вдоль дороги к моему дому – они разбивали это невыносимое сияние, бросали мне под ноги желанную тень, каждая точка в которой напоминала мне о ней и, оставляя все новые шаги в этой тени, я пел. То была как всегда неловкая и глупая, бессмысленная и вдохновенная, прощальная песня.
Я отказывался верить ей. Я знал, что то майское утро не было для нас последним. Я стал писать ей – вдохновенно, изъясняясь уже не письмами, но повестями, и обращал в свои послания все, что бы я ни встречал или переживал в повседневной жизни. Я неизменно искал встречи с ней, и каждый раз она благосклонно уступала мне. Но хранила верность своему слову: мы встречались в разных местах, зачастую скрывая свои настоящие имена, и подменяя лица разнообразными масками, а то и изъясняясь будто на разных языках, через переводчика – старого гнусавого маразматика, который видел ее в первый раз и постоянно коверкал слова, подменяя их своим вымыслом. Я посмеивался над стариком, втайне наслаждаясь каждой из его безграмотных оговорок. Они не мешали мне, равно как его присутствие было не более чем необходимым условием нашей с ней встречи – я и без перевода понимал все, что она хотела мне сказать. Я слышал эти слова уже сотни, а то и тысячи раз, знал их наизусть по тем записям, что я делал мальчишкой. И потому наслаждался каждой произнесенной ей фразой, вторя ей.
Но чем дальше, тем реже были возможны столь близкие встречи. И тогда я отдалился. Стал смотреть на нее с другой дистанции, стал изучать ее, постепенно узнал ее прошлое и пригляделся к ее семье. К тетке, что так часто и подолгу засматривалась на крепких мужчин в форме. К энергичному и всезнающему младшему брату, который всегда поддерживал мою избранницу, всегда объяснял любые парадоксы в ее умозаключениях, всегда подхватывал и развивал ее намеки и словно жил одним этим служением ей. К эксцентричному дядюшке, который много лет вел семейную хронику и в запале, когда овалы стекол в его очках запотевали от напряжения, мог охватить даже то, чему еще только предстояло случиться.
С одним из членов ее семьи мне даже удалось познакомиться лично – возможно, в силу того, что этот конкретный родственник лишь недавно прибыл в родовое гнездо издалека. Но, как и все они, он любил ее – надежду всей семьи, источник их сил и вдохновения. Эта любовь сблизила нас: он писал ей прекрасные, исполненные юмора и юности, произведения, я же читал их и переписывал, иногда посылая письма, чтобы прояснить некоторые оставшиеся неизвестными подробности. Письма выходили неловкими, все еще детскими, но он словно не замечал этого, а я до поры даже не думал об этом. Сам факт того, что я могу писать эти письма и читать его новые работы, посвященные ей, ослеплял меня восторгом. Через свои непрямые отношения с ним, через погружение в его произведения я снова мог приблизиться к ней, вновь услышать звук ее голоса и насладиться ее красотой, ничуть не потускневшей с годами. По крайней мере, так казалось мне в те блаженные годы – время, когда можно было отдать себя прелестному идеалу без остатка, позабыть о любых реальных целях и ответственности, раствориться в простом удовольствии жить и чувствовать жизнь. Жизнь, сосредоточенную повсюду: вокруг меня, внутри, в ее образе, в ее прошлом и будущем, в членах ее семьи и наших общих знакомых, даже в саркастичных замечаниях моей матери, давнее заблуждение которой все не думало рассеиваться.
Она, как впоследствии казалось, была права. Когда наши встречи стали мучительно редкими, а дистанция, с которой я наблюдал за ней, стала слишком большой, я понял, что начинаю терять ее. Она будто позабыла обо мне, и немудрено – в семье начались проблемы, а невыносимые для многих испытания озлобили ее нежное сердце. Она стала вести себя непредсказуемо, то слишком ударяясь в детство, то составляя целые проповеди из эффектных цитат, подсмотренных в чужих работах; то действовала с аккуратностью кошки, ступающей по прогнившему полу чердака и каждую секунду рискующей сорваться, то в одночасье просаживала все свои деньги на пошлые безделушки-однодневки, которые случайно приглянулись ей. Она вдруг лишилась той чарующей красоты, что всегда привлекала меня в ней, и перестала следить за собой.
Или же это я наконец перестал следить за ней? У меня появились новые друзья - как ни странно, именно она познакомила меня с ними - новые увлечения, новые чувства. Я многое пробовал в те годы, постоянно искал что-то новое. Что-то, чему можно было бы отдаться столь же беззаветно, как это было с ней так, казалось, давно. Но все тщетно: ни к кому я не испытывал столь сильной привязанности, как к ней. Никто не мог заменить ее в моем сердце - а тех, у кого это могло бы получиться, я со временем стал бояться и, наконец, просто зарекся подпускать близко к себе, несмотря на все старания моих друзей и знакомых. Столь дорога была мне память о ней, настолько она удовлетворяла всем потребности моей души. И тем постыднее было мое отстранение.
Период короткого расставания был мучительным для нас обоих. Вслед за семейными раздорами и случайной цепью непозволительно-безрассудных трат у нее сократились средства к существованию, и потому она была вынуждена идти на мучительные компромиссы. Прекрасные идеи, которым у нее раньше не было числа, она стала скрывать ото всех, недоговаривать, недоигрывать и хранить их долго, бережно, в надежде на то, что когда-нибудь они получат необходимую поддержку. Но на кого ей было надеяться? Даже родному отцу она, казалось, стала обузой. Каждый год ее содержанием пытался заниматься новый человек, и каждый раз его амбиции разбивались вдребезги, и несостоявшийся благодетель бежал от нее, будто от чумной. И даже если она и хотела их удержать, то не могла – ее поведение все так же оставалось слишком непредсказуемым. По этой же причине от нее отвернулись многие прежние друзья; и не просто отвернулись – уязвленные ее непостоянством, они расценили это как настоящее предательство и стали злословить, публично обвиняя ее во всех смертных грехах. Но тем больнее было ей и мне, что мы понимали: многие их нападки были справедливыми. Былой идеал покрылся трещинами, как написанная рукой мастерка фреска в разваливающемся по недосмотру настоятеля монастыре. Трещины все разрастались, пока наконец не наступил момент, после которого реконструкция невозможна. Ее облик, ранее святой для меня и многих других, изменился бесповоротно.
Но она продолжала бороться, несмотря ни на что – дерзкая, не желающая признавать свои недостатки, хранящая веру в собственную значимость даже тогда, когда ее утратили почти все былые поклонники. И тогда я вновь почувствовал это смятение. Чуть больше года назад я, не сомневаясь ни секунды, забыв каждую усмешку своей матери и каждое злое слово, сказанное недругами, одной безумной ночью вернулся к ней, рывком открыл ее дверь и снова полюбил ее. Теперь, наконец, я понимал ее каждое слово, которое раньше пленило меня только звуком. В масках, за которыми она скрывалась долгие годы, я рассмотрел черты дорогого мне лица. Трещинки в ее образе я заполнил своей памятью о ней. Я принял ее недостатки, я помог ей раскрыть достоинства, я гордо встал рядом с ней и поклялся поддерживать ее любым доступным мне способом и защищать ее честь, пока она вообще достойна этой защиты.
И она ответила мне: за последние восемь месяцев она раскрыла мне себя с новой стороны - а у меня наконец были глаза, чтобы это увидеть - и заново стала питать мое существование. Она подарила мне нескончаемые часы радости, много сладостно-бессоных ночей, новое вдохновение. Но если ранее это был бьющий из скал источник, к которому нужно было всего лишь приложиться для обретения искомого наслаждения, то теперь вдохновение стало скорее полноводной рекой, в которую нужно войти - приложить усилия, пересечь ее до середины, погрузиться на дно, позволить течению унести тебя, задержать дыхание и надеяться, что, когда ты снова окажешься на поверхности, в твоих легких останется хоть немного воздуха, и, когда ты выдохнешь, этот воздух ляжет на бумагу и в мокром отпечатке проступят черты хоть чего-то стоящего.
Сегодня жизнь той, что я люблю, перевернулась. Она вновь поступила по-своему, и пошла на этот последний, невероятный компромисс. Родной отец после долгих лет нерешительности все-таки отказался от нее – и от всей своей семьи. Он продал их другому мужчине – красивому, еще довольно молодому, рассудительному и по-царски богатому. Этот человек способен спасти ее; дать ей не только деньги, но и самое главное – то, чем она сама долгие годы вознаграждала меня. Я знаю, что это возможно. Но я также знаю репутацию ее нового мужчины: всего несколько лет назад он уже купил доверие и жизнь одной юной девушки. Купил лишь затем, чтобы сломить ее волю и подчинить себе. Прекрасная, нежная, всегда полная выдумки и фантазий птица одним его желанием свила себе клетку и стала покорной, забитой, заплывшей жиром кухаркой, каждый день готовящей своему господину один и тот же обед. И когда безыскусная еда насыщает его желудок, он благодарит пленницу. Она счастлива этой подачке, он же уверяется в правильности совершенного им надругательства.
И потому мне страшно за мою любовь. Страшно, как не было никогда в жизни - даже тогда, когда она осталась в тени после нашего последнего свидания семь лет назад; даже в те жуткие годы, когда она в одиночку сражалась за свое существование. Но что я, в конечном счете, могу поделать? Я могу лишь надеяться. Могу лишь продолжать любить ее, хранить в своем сердце верность ей и пробуждать в душе те смутные, детские воспоминания шести- или семилетнего мальчишки, который впервые увидел нечто невероятное – и влюбился со всей беззаветной преданностью и самоотдачей, на которую был способен в тот затерявшийся в календаре день. Должно быть, это тоже было в мае?